И она непременно родит.

Нынче замечательный вид озимей. Острыми перышками они таращатся к солнцу, но скоро закудрявятся, пойдут в рост, выколосятся, разбрасывая во все стороны желтоватый липкий цвет, и тогда загуляет по ним ветер, гоняя шуршащие сизые волны, распевая пахучие ржаные песни...

Ржаные песни... рожь колосистая...

Было это в Москве. На одной вечеринке Богданов сидел в группе коммунистов и вместе со всеми пел частушки. Пел он заунывно, очевидно вспоминая дни гражданской войны, и всякий раз, спев куплет, заканчивал словами:

— Что-то на грузовике прокатиться хочется. Обернувшись к Кириллу Ждаркину, сказал:

— Вот девка поет: Что-то на грузовике прокатиться хочется. А сколько мы их посадили на грузовик, на автомобиль, на трактор!.. Отними у них это — бунт устроят.

В это самое время заиграли фокстрот и из соседней комнаты выкатила пара. Лемм держал в объятиях шелковую даму, крепко прижимая к себе, положив голову ей на плечо, сотрясаясь всем своим старческим телом, потряхивая задом, как овца в чесотке.

— К нам эта штука еще не пришла?— сдерживая смех, спросил Богданов, обращаясь к Кириллу.

— Пока еще не пришла.

— И не придет... У нас там: что-то на грузовике прокатиться хочется, а это — фокстрот — хлам, дрянь, которая даже вот сюда просачивается, как зола через щель. Дрянь, гниение буржуазной культуры, класса, который пришел с Марсельезой и уходит с фокстротом... Слушай музыку,— заговорил он чуть спустя, накренясь к Кириллу.— Слушай... основное в народной, не опошленной музыке — плач угнетенной негритянской нации. Буржуазия народный плач перекувыркнула и прибавила свое: А-а, крой, гуляй: после нас хоть потоп. Под плач угнетенной нации трутся телесами.

И Богданов снова запел частушку, нарушая музыку фокстрота, затем резко поднялся, весь побелел, а люди, глядя на Лемма, взорвались смехом. Лемм, заслыша смех, покинув свою шелковую даму, растерялся, юркнул в соседнюю комнату.

— Старый дурак,— глухо проговорил Богданов. Ах, как нежится земля с перевесны!

Она оделась в бархат зелени лужаек, она — земля, усеянная костьми пахарей, павших под барскими батогами, она — земля, омытая потом, кровью, реками слез, тоски беспросветной.

Земля!

Но какая она пестрая, отсюда, с большой высоты. Топи, болота, скалистые горы, заросли, степи — широкие, звонкие — все кажется игрушечным, разбросанным. Даже площадка с ее электростанцией, котлованами, каркасами, плотиной, с каменными корпусами — и та кажется чудной, приплюснутой, а река Атака — маленькой, извилистой ленточкой. А люди? Властелины? Комарики. Бегают, тормошатся, мчатся на автомобилях, грузовиках, паровозах — навозных жуках.

— Чудно. Чудно,— говорил Кирилл, заглядывая то в одно, то в другое окошечко, высовывая руку, желая помахать тем, кто стоит там — на земле.