От кибиток поднимались вспышки — пыль.

Пыль дрожала, вилась, будто рои пчел над маткой, а гусеничные тупорылые тракторы ползли, шевелясь, зарываясь в землю, выныривая, заполняя поле грохотом, треском, оглушающим ревом, оставляя на поле такие же кучки соломы, какие видел Никита по обе стороны дороги.

— Ну вот, дядя Никита,— просто сказал Кирилл,— смерть мы сеем на земле или радость? Эти двадцать четыре машины и сорок восемь комбайнов убрали за двадцать три дня двадцать восемь тысяч гектаров. Сжали, стало быть, и смолотили. Сколько надо поставить народу, чтобы убрать такую площадь? Тысяч десять, поди-ка, а у нас в две смены работает около семисот человек. Понял?

Никита молчал. Ошарашенный видом комбайнов, гулом, грохотом, вспышками, необычным видом поля, он даже не слышал, как прокричал ему Епиха Чанцев:

— А-а... надувальный явился!

И, только поднявшись на комбайн, он увидел Епиху. Тот сидел за каким-то рычажком и смотрел на Никиту, щеря белые зубы,— лицо у него в пыли, в мякине, блещут только зубы да глаза.

— Никита Семеныч,— опять заговорил он,— жалею, удрал ты тогда от меня. Помнишь? На рысаке в ночь укатил, и нет тебя. Собственник.

Никита дрогнул, припомнив, как Епиха неотлучно ползал за ним, но не показал вида, заговорил тихо:

— Да какие мы собственники? Нас всех на лопату поддень, подбрось, и полетим, как мякина.

— Что, хребтик, стало быть, надломили? А и все равно пить друг другу не подадите — такого сорта народ.

Вы уж больно подадите! — обозлился Никита, но стерпел, говоря примиренно:

— Было дело. Ты то помни, есть такая добрая поговорка: живучи на веку, повертишься и на заднице и на боку.

— Вот ты и вертишься,— поддел Епиха.— А мы воюем. За три лета, гляди, как все перевернули. Я вот, например, против тебя миллионер. Пра.

— Хвальбы у тебя много, ничего супротив этого не имею,— Никита сузил глаза. Только отчего штаны на тебе латаны да перелатаны?

— Эка,— Епиха вскинул голову.— Мы на железку работаем.

— На какую железку?

— Вот на машину на эту. Заводик сколотили, он железку нам дает, из железки машину делают, а ему за то хлебец, мясо, баранину... ешь, дорогой наш друг.

— Это ты про какой заводик? — спросил Никита, рассматривая Епиху.

— А вЧертовом углу.

— Да ведь там еще нет ничего.

— Будет. На Магнитке есть, в Кузнецкой Сибири есть... Ну, пошел, некогда с тобой балясы точить... все равно мы тебя в нашу семью не примем, закались допрежь: топор некаленый гнется.

Никита молчал. Лицо у него вытянулось и словно еще порыжело, будто он только что вышел из горячей курной бани. Дрожащими пальцами он ощупал конвейер — ремень, по которому вверх, в ларек, бежала скошенная пшеница, заглянул в другой ларек, откуда вылетала мякина-пыль, и долго всматривался в работу комбайнов, удивляясь тому, как через четырнадцать минут к каждому из них подскакивает грузовик, на ходу сыплет в кузов зерно и катит к далекому элеватору.

— И все? Стало быть, жатью, молотьбе конец? — вырвалось у него, и он снова смолк, сцепив зубы, упрямо и подолгу рассматривая машины, людей, отмечая, что тут работают не только люди со стороны, но и молодые парни из Широкого Буерака. И в Никите начала пробуждаться зависть — муторная, злая. Бежит народ от меня,— подумал он и согнулся над ларьком.

Кирилл ясно видел, что творилось с Никитой, намеренно не тревожил его расспросами и, только когда тот сам спустился на землю, точно о каком-то пустячке, спросил:

— Никита Семеныч, скажи, пожалуйста, отчего почки на деревьях разбиваются?

— Крутишь? — ощерился Никита.— Экая кровь в тебе: дескать, загну Никите, а он и оторопеет, я его, как синица, в клетку?..