Другие ждали, моля бога о такой године, другие трясли в такую годину мужиков, особо непокорных, особо тех, кто норовил стать в ряд с владельцами кладей. Илья Максимович не делал того,— он жалел людей... и, чего греха таить, после такой годины рос, приобретал иную осанку. Но не его в этом вина: закон такой — сильному подчиняйся, перед сильным клони голову. Воробей и тот боится ястреба: а мир поделен, в миру люди — воробьи, соколы, ястреба, орлы могучие. Сумеешь — расти до орла, не сумеешь — ползай тараканом.
А вот теперь поднялся иной суховеи, невиданный, небывалый. И дождь перепадает, и прохлада окутывает землю, зеленеют листвой дубы и березы, а мужики в тоске с очумелыми глазами, а подчас с буйным озорством, сжав сердце, вонзают нож в горло своей кормилице — корове, гонят со двора лошадь, бьют наповал свиней, овец. Вся Россия поднялась. Все мужичье царство объедается мясом. Мясо едят люди от мала до велика. Мясом обжираются псы, спущенные с цепей, присмиревшие, сытые...
Недавно Илья Максимович видел, как Митька Спирин прикончил свою телицу. Телице шел только третий год, и была она игрива и молода, как девица на выданье. Митька долго ходил около нее, называл самыми ласковыми кличками: Нежданочка, Красавочка, Буренушка, а потом, зажмуря глаза, изо всей силы всадил ей топор в белое пятно между рогами. Телица ляснулась на навозную кучу. У Митьки брызнули слезы. Елена взревела, елозя около телицы, вздрагивающей, захлебывающейся в теплой парной крови.
— Кормилица-а! Ды-ы, ба-атюшки-и-и! — душилась Елена собственным криком, разнося по улице режущее и.
— Чего плачешь, Митя? — спросил Плакущев.
— Телица ведь, Иван Максимович... жалко: на весеннем выгуле обошлась. Как теленка выкидывать буду?
— А зачем тюкнул? — намеренно донимал Плакущев.— За такие ведь дела, бывало, мужика народ — в насмешку до гробовой доски.
— А уведут — не насмешка? Уйди! Чего бороду через плетень опустил? Уйди с глаз моих долой! Ну!
— Ты что меня-то? Я-то тут что? Эх, человек, душой бедный! — тихо проговорил Плакущев и, покачивая рукой слабый кол плетня, усмехаясь, добавил про себя: — Вот так и жизнь качается. Телица живет — жалко: уведут. Зарезал — жалко. Такой он мужик. Что его — то кровно его, то мило. А-а, тарантул жив, не унять тарантулят. Никакими силами не унять,— и, видя в поступке Митьки, в делах тех, кто по ночам украдкой, не сдирая шкур, рубил топором коров, овец, свиней, засаливая мясо,— видя в этом подтверждение своего, наливался силой.
Были дни, когда уходили, бежали в Турцию, Персию, глухую Сибирь. Зверем жили, огнем палили.