За окнами гудел набат. Он бухал, ревел, словно колокола висели под потолком избы, и Гришка втиснулся в постель, кутаясь в рваное одеяло, стараясь заснуть, отогнать от себя страх, который всегда при гуде набата поднимался в нем, как волна от бури, отчего ему всегда хотелось бежать или крепко уснуть, чтобы потом проснуться и сказать: А ведь ничего не было: втемяшилось мне.
Но набат гудел, то отбегая куда-то вдаль, то снова врываясь, стряхивая сон, поднимая в Гришке страх, привитый еще в детстве... и вот снова, как и всегда при гуде набата, перед ним всплыло детство. Отец хватает его, малыша, с постели, бежит с ним по задам, бросает в кустарник на берегу реки Алая. Гришка от обиды хочет заплакать, но его пугают какие-то необыкновенные люди. Они, залитые отблесками пламени, спускают в воду сундуки, сбрую, загоняют лошадей, коров, а на берегу воют, причитают, падают на песок бабы — лохматые, растрепанные. В черном небе носятся раскаленные головешки и гудит набат... Наутро отец, сидя на пепелище, держит Гришку на коленях и молчит, а мать копошится возле дотлевающих остатков. В улице вместо изб торчат обгорелые остовы печей, похожие на вздыбленных пегих лошадей... Отец тогда так и не вышел из землянки. Его по весне положили в длинный деревянный ящик, унесли за гуменник, сказав Гришке:
— Батька на море плавать поехал.
И с того дня в Гришку вселился страх — трепетный, тревожный, заставляющий бояться набата, чужого шороха во дворе, чужого человека, судьбы, о которой так часто говорили взрослые. И однажды, проснувшись ночью от возни в избенке, он увидел лохматого человека. Человек гонялся за матерью, хватал ее огромными руками, срывая с нее самотканую рубашку. Мать, извиваясь, вскакивала на постель, кидалась в чулан, умоляя, выставляла вперед слабые руки, а человек, тяжело ступая на новенькие половицы, вывертывая пятки, хватал ее и тянул в угол.
Вот она, судьба,— догадался Гришка и закричал пронзительно:
— Ма-аманя-я! Ой! Ма-манюшка-а!
Мать стащила его с полатей. Грудь у нее вздымается, из-под уха сползает капелька крови, и пахнет от матери чужим духом, кислым, как от предбанника, а косматый человек сидит на лавке, свеся голову, опустив длинные руки, касаясь пальцами новеньких половиц, и вздрагивает.
— Сынка... Гришенька,— успокаивает мать.— Да это же дядя Ваня Кульков. Подсобить нам пришел избенку достроить.