Да... Ты вот выговорок и таскай при себе, — заторопился он, точно чему-то обрадовался. — Он, выговорок, будет тебе служить фонариком: зарвался, в глазах помутнело, выговорок припомни — вот и просветлеет. А то ну-ка — село споил, коммуну споил... Шутка дело. Ну, я побежал. Всегда вот так — до позднего. Одичалый! — Он повернулся к Богданову. — Нет, правда, Федя, заходи ко мне. Где живу? Все там же, - и, не дожидаясь ответа, быстро побежал по лестнице, гулко стуча сбитыми каблуками по приступкам.
— Какой славный, а? — залюбовался им Кирилл.
— А-а, — отмахнулся Богданов. — Он приближается к тому возрасту, когда человеку кажется все ясным, раз навсегда решенным — и думать, дескать, ни о чем не надо. А где ты доски одиннадцатипудовые таскал?
— Где! — Кирилл по-ребячески улыбнулся. — А пускай подивится. Ему, поди, скучно: все одно и то же.
— Он и подивился. Вот что, на секретариате нам от выговоров надо отбиться. Дело у нас с тобой большое, а с пятнами, знаешь, всякая кожа — брак.
— Настаиваешь — давай.
— Настаиваешь — давай? Что ты, как мешок с мякиной? Расцвел?
— Мешок не может цвести.
И только тут, в ЦКК, Кирилл впервые увидел, как Богданов сердится: он надувает губы, бегает на своих коротышках, носится, словно шар, готовый лопнуть. Узнал и о том, что в подполье Богданова звали Одичалым, что когда-то он жил в Швейцарии вместе с Лениным и Ленин высоко ценил его, а с Леммом они исколесили каторжную Сибирь.
Вот он какой... вот он какой! — твердил Кирилл, готовясь к выступлению на секретариате Центрального Комитета партии, представляя эту недосягаемую для него вершину более суровой, нежели судилище под председательством Лемма. Обдумывая речь, он часто вскакивал с постели, долго писал, подбирая, как ему казалось, довольно убедительные факты, перечитывал написанное, зачеркивал, снова писал, и речь его расползалась, текла, как река в половодье, смывая на пути все завалы, корежники. Ежели хорошо будешь говорить — слушать будут, времени прибавят, плохо — сомнут в течение пяти минут, — предупредил его Богданов. И Кирилл старался речь сделать боевой и, постепенно поддаваясь уже ее воздействию, начал жалеть себя, невольно показывая только хорошие стороны, прикрывая плохие туманными фразами, крестьянскими поговорками, стремясь обойти плохое.
После тщательной, упорной работы над речью второй Кирилл, которого во что бы то ни стало решил защищать Кирилл Ждаркин, вышел славный, преданный партии, без пятнышка, как свежая смородина. Даже самому Кириллу одно время показался такой Кирилл слишком сладким, но, памятуя, что не похвалишь — не продашь, Кирилл оставил его таким, каким он вышел за эти бессонные ночи...
В день заседания он долго сидел в приемной, рассматривая на столе искусно вылепленных, покрашенных рыжеватой краской лошадей, и никак не мог догадаться, к чему они тут, пока не подошел один из вызванных на заседание и не воткнул в чашечку около лошадей окурок.
Ага, пепельница, — догадался Кирилл и начал приглядываться к людям.