Вот они — табуны!
На лугу весной, откормленные для пахоты, ходят: если две во дворе у хозяина—парами, если тройка — тройками, ежели одна — одиночкой. Ходят мирно: отгулялись кобылы, заперты на цепях жеребцы. Резвятся только сосунки, дергая еще не окрепшими ногами,— резвятся двухлетки, носятся друг за другом в стороне от табуна.
Лошади...
Вон они — хрупают месиво у колод, наедаются, чтоб хорошо пахать, чтоб класть борозду к борозде. Чай, не чужому пашут,— себе пашут. И у каждой конюшни сторож, верный сторож, неугомонный: ночь не спит — лошадей кормит, день не спит — на лошадях пашет.
Лошади...
Вот они — масленица! Подкормленные кашей, мчатся вперегонки. Визжат в санях бабы, визжат девки, распевают разудалую парни, мужики, и гремит гармошка. Через ухабы, через ямы, через рытвины. Эх, несутся буланки, карюхи, вороные, серые в яблоках, рысаки! Кто впереди? Никита Гурьянов впереди. Видишь, бороду рыжую ветер треплет, а сам он сидит прямо, будто воткнутый. Сторонись, голь перекатная! Сторонись, нужда беспросветная! Один день, да мой! Один миг, да сладок! Догоню тебя, Никита, догоню, трежильный... — и мчится на своем скакуне-коне, вороном, белоногом жеребчике, Маркел Быков. Сторонись, Никита, дай дорогу: улица не твоя, дорога не твоя, ухабы не твои. Ого! Пришел конец Никите и Маркелу: из переулка рванул на своем Набате Кульков Петр... За шестьдесят верст из Полдомасова прикатил, семь сел объехал, в семи селах всех побил. Теперь к Петру, к его Набату, поведут мужики своих поджарых маток: у Набата глаз злой — волчий, у Набата — нога сухая, как струна, у Набата — шаг широк, четкий, у Набата... Да что там! — в семи селах Набат побил, в семи селах мужики не спят ночей, ждут — буланки, карюхи, сивухи принесут сыновей, дочерей от Набата, таких, чтоб потом Петра Кулькова в овраг спихнуть, да так спихнуть, чтоб не дыхнул он, чтоб там и замер навек. Нет теперь ему дороги: у Плакущева Набат появился, у Маркела Быкова Набат появился, у Никиты Гурьянова Набат появился — во всех селах, в семи селах, сыновья Набата, дочери Набата... Эх! Хлоп шапкой о землю, о снег пушистый. Закладываю бутылку на Набата. Кто больше? Кто хочет? Кому на душе весело?..
Лошади...
Вот они — в каждом мужике, в каждом колхознике. Врут, что лошадей им не жалко. Жалко! Врут: у Захара Катаева, сам рассказывал, недавно ночью жена вскочила, затормошила, вскрикнула: — Захар! Лошади-то замесить забыл.
— Что ты? Чай, в коммуне лошадь стоит,— ответил он.
— А мне, значит, приснилось — наша лошадь в нашей конюшне заржала.
Врут: о лошади каждый думает, к лошади каждый тянется. У Митьки Спирина меринок с пупырь — к нему тянется Митька, у Пахома Пчелкина на днях лошадь посреди двора грохнулась — белая, костистая, дряхлая, ее бы живую под овраг свалить, а тут все ревмя ревели, около лошадиной падали елозили, вопили: