Пашка прислал.

Зайди на склад, возьми. Если сам не знаешь где, я тебя провожу. А это вот чека на баню. Зайди вымойся. Эко как зашелудивел. Денег Пашка не дает — и верно: с дури-то еще глотнешь.

Нет, Куваев уже не мог говорить. У него язык пристал к гортани, одеревенел, а глаза — вот еще мокрые места! Ну, что с ними будешь делать? — Куваев рукой протирает их, а слезы катятся, капают.

— Фу-у,— выдохнул он и, столкнувшись с Павлом, держа в руке чеки, тихо, чтоб никто не слышал, проговорил: — А я ведь... я ведь при случае собирался тебя в бараний рог.

— Ну, нас не согнешь. Выдумал еще... в бараний- рог,— как всегда, сдержанно и веско ответил Павел.— Товарищ Ждаркин за тобой глядел и велел поставить. А я бы мимо прошел. И теперь не верю.

Через несколько дней Егор Куваев, усвоив новый метод кладки, работал уже как мастер, а вскоре, по рекомендации Кирилла Ждаркина, его перевели бригадиром на постройку жилых домов. И тут Егор Куваев неожиданно выскочил вперед, обогнав все бригады: вместо установленной нормы тысяча двести кирпичей в смену на рабочую силу он стал класть до шести тысяч кирпичей.

А вчера, в тихий вечер, он шел по молодому парку, около главного управления, и в конце парка увидел развешанные портреты ударников...

Вот портрет Павла Якунина. Хохочет неудержимо. Вот еще чей-то портрет. Этот вроде нерусский: у него длинный, загнутый, как у коршуна, нос, глаза навыкате, как у беркута. А вот и Наташа Пронина. А вот... и Куваев закачался: ему в глаза бросилось слишком знакомое лицо: моржовые усы, широкие скулы и какая-то остервенелость в губах. Узнав в портрете себя, Егор Куваев упал на землю, точно сраженный пулей.

Его немедленно подобрали и отправили в больницу, решив, что он упал от переутомления. Что сразило Егора в парке, толком никто не знал. Об этом знал только он один,— и то, что он знал, не мог сказать ни докторам, ни даже своим близким друзьям. Это он мог бы, пожалуй, раскрыть перед Кириллом Ждаркиным, но и Кириллу сказать об этом было не только страшно, но и стыдно.

Так, с тоской на сердце, с мучительными думами, он пролежал всю ночь в палате, а утром не выдержал, попросил, чтоб к нему пригласили Кирилла Ждаркина. Кирилла в горкоме уже не было, и Егор Куваев попросил, обращаясь к сиделке:

— Тогда этого позовите, Павла Якунина. Ну, героя.

Павел пришел к нему только под вечер и, остановившись перед кроватью, произнес:

— Что с тобой, Егор Иванович?

— Струна лопнула,— ответил Куваев и закатил глаза, затем заговорил медленно, с расстановкой, боясь, как бы чем не обидеть Павла: — Слушай меня, Паша. Один я. Детей у меня нет. Жена? Жен было много, да все не уживались со мной. Вот я один... как оторванный собачий хвост.

— Зачем же один? Тебя вся площадка знает. Полсотни тысяч человек. А ты — один.

— Да. Это так,— сказал Егор.— Но вот если бы были у меня дети, всех за тебя бы променял.

— Это зачем же?

— Ты того, не груби... а душу мою пойми.

— Эко вы, старики, любите о душе болтать. И отец мой — вот такой же. Детей бы он своих за меня променял. Да что они, дети-то твои,— сапоги, что ль: хочу — сменяю, хочу — сам истаскаю.

— Да нет. Ты зря.— Егор Куваев снова задумался, подыскивая подходящие слова: — Ты вот что... Пойми,— я на свою прежнюю жизнь смотрю, как на позор.